Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы - Страница 49


К оглавлению

49

Должно сказать, впрочем, что к описанному выше недоумению в значительной мере примешивались и опасения. Никому не хотелось первому слово молвить, потому что каждый чувствовал, что за ним ой-ой блох много! Разинешь, пожалуй, рот, ан тут тебя со всех сторон и обступят: «Да, никак, ты самый обидчик и есть!» Куда ты тогда поспел?

Дело в том, что хотя пошехонцы и отрезвились, но это произошло так недавно, что даже и посейчас они чувствовали себя с ног до головы виноватыми. Много лет сряду они так козыряли, что, со стороны глядя, можно было подумать, что у них и невесть какие запасы всяких «право́в» напасены. А в действительности оказалось одно легкомыслие. Не успели они оглянуться, как у них простыми фосками всех до одного козырей выкозыряли и оставили один на один с обидой. Чтоб уйти от этой обиды, они и отрезвление-то приняли. Думали, что как предстанут они, бескозырные, бездумные, обнаженные от прошедшего и будущего, так сейчас же все как по маслу у них и пойдет — ан не пошло. Встала обида поперек горла, и ничем ее проскочить не заставишь. Если б в других муниципиях отрезвление случилось, то обыватели сказали бы себе: «Нехорошо, конечно, мы сделали, что без расчета в игру вступили, да и карты вдобавок всем показывали, но так как это уж дело прошлое и аханьем его не поправишь, то теперь надо об том позаботиться, как бы и впредь пальцем в небо не попадать». И, сказавши это, решили бы так: коли есть обида, то надо именно за нее и взяться, а не кругом да около шарить. Но в Пошехонье дело совсем иначе стало. Не мысль о будущем интересовала пошехонские бесшабашные головы, а мечтания о том, какие бы они и поднесь сладкие куски ели, кабы в ту пору сразу всех тузов не отходили. Кто их этих кусков лишил? кто тот лукавый, который их в искушение ввел? «Подать его! разыскать! вот мы ему, сатанину сосуду, глотку-то заткнем!»

Ибо в Пошехонье так уж исстари повелось, что дело не волк, в лес не убежит, а главнее всего надо личные счеты свести да рогами друг из дружки кишки выпустить. Вот это и будет настоящее «дело». И дедушки пошехонские, едучи на погост, сказывали, что при всякой беде нужно первым делом «лукавого» разыскать. Непременно, дескать, полѐгчит от этого. Сначала беду как рукой снимет, а потом и пошло писать благополучие…

Но тут-то именно и вышла закавычка, потому что всякий пошехонец более или менее сознавал самого себя этим «лукавым». Всякий в свое время был ежели не зачинщиком, то пособником или укрывателем. Дыбом волосы становятся при воспоминании о том, какие дела были, с разрешения начальства, пошехонцами содеяны! Стоило, бывало, только крикнуть: «Господа пошехонцы! на абордаж!» — все, очертя головы, так и лезут. Стоило молвить: «А ведь городничий-то много против прежнего форсу сбавил», — все так и прыснут со смеху: нынче, мол, небось… не прежнее время!

Кто лез? кто хохотал? кто кричал? — Все лезли, все хохотали, все кричали! Как тут соседа обвиноватишь, коли всякий сам кругом виноват?

Это ведь только недавно опять сделалось ясно, что всякий сверчок должен знать свой шесток, а было времечко, когда пошехонцы и от пословиц совсем было отвыкли. Живут без пословиц — и баста. Скажут им: «Эй, господа! уши выше лба не растут!» — а они в ответ: «Так что ж что не растут! ушам и не следует выше лба расти! мы об ушах и не думаем!» Да вот под конец и узнали, что во все времена ни о чем другом и речи не было, кроме как об ушах. Козырей-то истратили на то, чтоб свои же карты бить, а как стало после того и тесно, и бедно̀, и неловко — тут и спохватились: «Кто тот лукавый, который нас на игру науськал?»

Итак, собрались пошехонцы у каланчи и недоумевали. Одна мысль угнетала всех: «Вот мы и отрезвились, а все-таки легче нам нет — должен же кто-нибудь быть этому причинен!» А дальше прямой вывод: «Беспременно надобно того человека разыскать и горло ему перервать. Тогда всем будет легче». Но кому перервать и за что — на эти вопросы никто с знанием дела ответить не мог: воображения не хватало. Перервать — только и всего. Смотрели они на каланчу и ждали: не будет ли от нее какого-нибудь наития? Но каланча, незыблемая и безучастная, глядела всем своим нескладным столбом на пошехонское смятение и безмолвствовала. Ни звука оттуда не выходило, ни лица человеческого в окнах не было видно. Только на самой вершине ходил сторож дозором, поигрывая от скуки пожарными сигналами, и думал: «Ишь ведь и отрезвиться-то порядком не умеют!»

День был осенний, студеный, смурый. В такие дни добрый хозяин дома сидит, по домашности исправляется, но пошехонцам нѐзачем дома сидеть, потому что они давным-давно всю домашность, до последнего пера, спустили. Каким манером спустили? куда? — никто в ту пору не доглядел. Знают только, что когда хватились — ан нет ничего. Только и остался у них, что инстинкт, и этот инстинкт влек их туда, где в оное время бунтовщиков с раската сбрасывали. Задул ветер, полил дождик, а они всё стояли и молчали. Думали: «Вот выйдет из каланчи городничий штабс-капитан Мазилка и начнет закон разъяснять. А ежели закона нет, то хоть из пушки палить будет». Но Мазилка сидел в каланче и, в свою очередь, думу думал.

Это был человек малого роста и увечный, но храбрый. Коли кто перед ним руки по швам стоит, он так на него и скачет. Даже ежели большого роста человек, так и того достанет. Однако и он про «северные народоправства» вспомнил, как увидел, что пошехонец изо всех улиц так валом и валит к каланче. И чем смирнее вели себя пошехонцы, чем глубже они отрезвлялись, стоя вокруг каланчи, тем сильнее зрело в нем убеждение, что в этом-то именно «народоправства» исостоят. А сверх того, вспомнил он и о том, что еще недавно в газете «Уединенный пошехонец» удостоверяли, что стоит только здравому смыслу пошехонцев воспрянуть — и все пойдет как по маслу. Вспомнил и испугался: а ну, как взаправду примутся пошехонцы здравый смысл предъявлять?

49