И начал он меня жарить. И сам банк заложит, и мне заложить предложит — бьет одну карту за другой, да и шабаш. А я, по несчастию, в то время полковым казначеем был. Все, что принес с собой, в полчаса спустил, домой за подкреплением сходил — и опять только на полчаса хватило. Словом сказать, в такой азарт вошел, что и за казенный ящик принялся. А он сидит, только карты вскидывает да улыбается…
Думал я сначала, не на шулера ли напал, однако сколько ни следил — чисто мечет! Аккуратно, не спеша, карта за картой, точно говорит: «Глядите!» Одно только подозрительно: перчаток с рук не снимает, так в них и мечет. А я между тем уж двадцать тысяч проиграл — неминучее дело под суд идти. С досады стал придираться. «Извольте, говорю, перчатки снять!» — «Это почему?» — «Да так, говорю, без перчаток вам ловчее будет!» Слово за слово, он меня, я его… Схватил, знаете, во время перепалки я его за руку, а у него вместо руки-то — лапа гусиная! Я так и обомлел, а он как загогочет! Да так это тоскливо да тяжко, что, сколько тут ни было народу, все разом вон из клуба так и прыснули!
А я как вцепился обеими руками в лапу его, так и застыл. И вижу, что у него и изо рта, и из носу, и из ушей — змеи поползли. А сзади — рыла́ мохнатые. Хочу крикнуть — язык не поворачивается; хочу крестное знамение сотворить — рук отцепить от него не могу. Наконец, чувствую, что он меня самого за собой куда-то тащит…
И представьте себе, в эту самую минуту, как мне уж пропасть приходилось, вдруг, на мое счастие, в кухню петуха принесли! Его на котлеты резать хотели, а он возьми да и запой! Вижу: побледнел мой граф, как мертвец, и зашатался. Шатался-шатался и в одну секунду, в моих глазах, словно в воздухе растаял… Тут только я понял, с каким «графом» я в карты играл.
А денежки мои между тем на столе остались. Разумеется, я сейчас же их обобрал и казенный ящик пополнил. А на другой день, на том самом месте, где он метал банк, подковку серебряную двухкопытную нашли. Это, значит, «он» впопыхах с ноги потерял.
Подковка эта и теперь у меня хранится, но с тех пор я только пунш пью, а карт в руки не беру».
«А вскоре после того и еще происшествие со мной было. Стоял я в это время уж в Киевской губернии, под Чернобылом.
Ну, сами молоды, знаете, каково барану без ярочки жить. А Хиври, да Гапки, да Окси так мимо и шмыгают, и все чернобровые. Я в то время песню знал: «И шуме́, и гуде́, дробен дождик иде́», — сидишь, бывало, на крылечке у хаты и поешь, а они, шельмы, зубы скалят. Одну ущипнешь, другую… Вечером ляжешь спать — смерть! Вот я одну и наметил.
— Как тебя зовут?
— Наталка.
— Знаю. Наталка-Полтавка…у Нижнем на ярмарци видав… Ну, так как же, Наталочка, будешь, что ли, со мной по-малороссийски разговаривать?
— Не знаю, говорит, чи буду, чи нет. Вам, пане, може, паненочку треба?
— Ну их, говорю. Що треба, що не треба… у всех у вас секрет-то один. А ты ужо приходи, так я тебе гривенничек пожертвую.
Действительно, как только смерклось — пришла. Разумеется, кровь во мне так и кипит. Запаска — к черту, плахта — к дьяволу… и-ах, го-о-лубушка ты моя! И вдруг… чувствую, что сзади у нее что-то шевелится…
— Що се таке́?
— А это, говорит, фист.
— Как фист?
— Ведьма же я, милюсенький, ведьма…
Вот так праздник! Человек распорядился, совсем уж себя, так сказать, предрасположил — и вдруг: ведьма, фист!..
Являюсь на другой день к полковнику. Докладываю. И что ж бы, вы думали, он мне ответил?
— Ах, простофиля-корнет! не знает, что в Киевской губернии каждой дивчине, в числе прочих даров природы, присвояется хвост! Стыдитесь, сударь!
Разумеется, с тех пор я уж не стеснялся. Только, бывало, скажешь: «Убери, голубушка, фист!» — и ничего. Все равно, что без хвоста, что с хвостом.
Но Наталки я больше не видал, а только слышал, что она, пришедши от меня, целую ночь тосковала, а под утро села верхом на помело и вылетела в трубу».
Рассказавши это происшествие, майор грустно поник головой и некоторое время тихо-тихо напевал себе под нос: «И шуме́, и гуде́»… И вдруг крупная слеза, как тяжелая капля дождя, громко шлепнулась в его пунш.
«Да, — проговорил он торжественно-взволнованным голосом, — что там ни утверждай философы, а без женского пола не проживешь. Царь Давид на что был — и тот согрешил. А царь Соломон даже и очень. Впрочем, вы, молодые люди, лучше других это знаете.
И не только мы, род человеческий, но даже животные — и те к женскому полу непреодолимое стремление чувствуют.
Знал я одного общественного быка, так даже слов не могу подобрать, какой это удивительный бык был! Точно человек!
Надо вам сказать, что в наших деревнях бык — вроде как должность общественная. Староста, сотский, десятский и бык. В иной деревне ни сотского, ни десятского нет, а бык непременно всегда и везде. И содержится он на общественный счет, потому что он гений-хранитель крестьянского стада, он — ручательство, что коровий род не изгибнет вовек. Ибо что значит корова без быка?
Но, подобно людям, и быки бывают разных достоинств. Бывают быки небольшие, но солощие, и наоборот. Бык деревни Разуваевой принадлежал к числу первых. Он был так умен, что мог бы получить аттестат зрелости, если бы не требовалось древних языков. Пять лет сряду высоко держал он свое знамя и не только не думал положить оружие, но даже нимало не отяжелел. Мужички нарадоваться не могли и жили за ним, как за каменной стеной. Как вдруг у соседнего помещика явилась корова Красавка, которая все мужицкие упования рассеяла в прах.
Рассеять мужицкие упования очень легко, господа. Иногда мужичок совсем уж подносит кусок к губам — и вдруг вместо куска… признательность начальства… Да и признательность-то не ему, а сборщику податей. Или: шли бабы полосу жать. Уповают. И вдруг откуда ни возьмись град… и опять одним упованием в жизни мужика стало меньше!